Я так увлеклась проклятьями, что пришла в себя только от внезапно наступившей тишины. На бесцветном помосте на фоне блеклого неба появились фигуры в черном: палач, священник и худой как скелет Обадия Уилсон, самопровозглашенный охотник на ведьм, который согнулся пополам и чихнул, сотрясая гробовое молчание. Он все чихал и чихал, прижав к лицу носовой платок. Когда он наконец затих и толпа вздохнула с облегчением, на его снежно-белом платке виднелась кровь. Единственное яркое пятно на помосте.

Бабушку привели — руки у нее были связаны — и, поставив лицом к толпе, подтолкнули к лестнице у виселицы. В воздухе сгустилась ненависть, но бабушка не обращала внимания. Она скользила взглядом по лицам, искала меня и, наконец увидев, улыбнулась. Затем посмотрела на Обадию, который тщетно пытался остановить хлынувшую носом кровь, и слегка кивнула, будто бы с одобрением. Затем она кивнула снова, на этот раз кому-то за моей спиной.

Больше я ее не видела. Палач сделал шаг вперед и набросил капюшон на ее лицо. В тот же миг на мою голову накинули мешок и повлекли меня по какому-то из крутых проулков прочь от рыночной площади. Потом меня усадили в повозку. Поднимаясь в нее, я напоследок услышала, как взревела толпа.

3.

Напротив меня сидела женщина. За все время поездки она не проронила ни слова, и я тоже молчала. Она глядела на мелькавшие за окном пейзажи, а я украдкой рассматривала ее. Судя по дорогой одежде, это была знатная дама. Ее накидка из мягкой темной шерсти была застегнута на шее серебряной брошью с цепочкой, а бархатное платье переливалось зеленым, как свежие буковые листья на весеннем ветру. На руках — перчатки тончайшей кожи, длинные пальцы унизаны кольцами. Лицо скрывала вуаль. Под черной дымкой ткани черты были едва различимы, но то, что удавалось разглядеть — бледная кожа, высокие скулы, обаятельный изгиб губ, — не оставляло сомнений в том, что моя спутница — красавица.

Если она и замечала мое любопытство, то не подавала вида. Повозка все громыхала по дороге. Я гадала: может, дама опасается разбойников и поэтому не отводит взгляд от окна? Ведь в наши времена до закона никому нет дела, и на дорогах полно бандитов: солдат, отставших от своего войска, и других бродяг, сбившихся в шайки. Многие боятся сейчас путешествовать, а она даже не пыталась скрыть, что богата.

Похоже, она не собиралась сообщать мне, кто она такая, а я не спрашивала. Я вспомнила старый стишок. Мы ехали, а колеса повозки как будто выстукивали ритм:

Девять ведьм жило в поселке:

Первых видел я в обносках,

Три рядились в ситец броский,

Три последних ходят в шелке…

/ Побег /

4.

Март 1659

Я проснулась от сильной тряски. Видимо, усталость и монотонная качка сморили меня. Но как только мы выехали на мощеную дорогу, цокот копыт стал оглушительным, а повозка начала подскакивать. За окном потемнело. Я решила, что настал поздний вечер, и отодвинула кожаную шторку, чтобы выглянуть наружу. Оказалось, что мы въехали в город. Кучер закричал на лошадей, и те заржали, сворачивая в широкий двор.

— Где мы?

Незнакомка по-прежнему молчала, только поднесла к губам палец и улыбнулась под вуалью. Повозка остановилась. Кучер открыл дверцу и помог даме выйти. Отовсюду сбежались люди: кто-то занялся лошадьми, хозяин и хозяйка постоялого двора усердно кланялись. Все заметно удивились, что дама сама протянула мне руку, помогая выйти из повозки, но никто ничего не сказал. Похоже, мое появление не было неожиданностью. Я споткнулась на ровном месте: мои ноги совсем затекли, а голова еще кружилась от дорожной тряски. Женщина крепче сжала мою руку и не дала мне упасть.

Нас отвели в просторную комнату — наполовину спальню, наполовину гостиную. Очевидно, это было лучшее, что здесь могли предложить. Принесли еду и питье: оловянное блюдо с тушеным мясом — бараниной, судя по запаху, — и к нему пшеничный хлеб, сыр, пиво для меня и вино для дамы. Хозяйка поставила ужин на стол, поклонилась и ушла.

Незнакомка почти не ела, только чуть приподняла вуаль, чтобы выпить вина, раскрошила кусок хлеба, не снимая перчаток, и едва дотронулась до мяса на тарелке. Возможно, еда была для нее слишком грубой. Я почувствовала, что теперь она рассматривает меня, но не подняла глаз от тарелки, пока не закончила есть и не промокнула остатки соуса хлебным мякишем, — я так изголодалась, что ни ее пристальный взгляд, ни ужас сегодняшнего утра не могли отвлечь меня от ужина.

— Наелась? — спросила она, постукивая по столу тонкими пальцами.

Я кивнула.

— Тебе нравится эта комната?

Я снова кивнула.

— Хорошо. Теперь я должна тебя покинуть, у меня много дел. Хозяйку зовут Энни, она будет о тебе заботиться. С ней ты в безопасности.

С этими словами дама встала и вышла. Сквозь дверь я слышала, как она просит хозяйку приготовить мне ванну, и в скором времени просьба была исполнена. В комнату притащили большую кадку, выложенную льняной тканью, а служанки принесли несколько кувшинов горячей воды. Никогда раньше я такого не видела, и тем более ни разу не принимала ванну. Дома — при одной мысли о доме мне захотелось плакать — мы мылись в реке, и то нечасто.

Как только все приготовили, пришла хозяйка. Первым делом она велела мне раздеться.

— И это снимай, — потребовала она, когда я осталась в одной сорочке.

Служанка собрала мою одежду и ушла.

— Куда? — спросила я.

— Ее сожгут.

— Но что же мне носить?

— До завтра — вот это. — Хозяйка показала мне длинную льняную рубашку, которую держала под мышкой.

Я стояла перед ней совсем голая. Рука невольно потянулась к кожаному мешочку, висевшему у меня на шее. Его сделала бабушка: в нем хранится то, что никому не следует видеть. Я покраснела, чувствуя себя совершенно беззащитной.

— Не бойся, — сказала хозяйка вполголоса и так спокойно, будто знала, кто я и откуда. — Снимай мешочек и залезай в кадку.

Энни была крупной женщиной с крохотными черными глазками, похожими на изюминки в круглой булке лица. Она закатала рукава, обнажив мясистые руки, и принялась меня тереть с неожиданной силой. Я не считала себя грязнулей, во всяком случае по сравнению с другими деревенскими, но Энни не успокоилась, пока служанки дважды не сменили воду. Труднее всего оказалось отмыть волосы — они спутались и свалялись, и Энни выдирала их клочьями. Затем она натерла меня каким-то резко пахнущим зельем.

— Это кора черной ольхи, сваренная в уксусе, — пояснила она. — На тебе вшей, словно блох на шелудивой овце.

Она продолжила натирать меня твердым бугристым мылом и мешочками с травами, источавшими сладкий запах, затем взялась вычесывать мелким гребнем гнид и вшей. Казалось, она выдерет мне все волосы — еще немного, и кожа на голове закровоточила бы. Вода в кадке остыла, и я начала дрожать. Тогда Энни наконец позволила мне выбраться и принялась растирать меня грубой льняной простыней, пока я вся не порозовела.

— Ну вот, — произнесла она, запыхавшись, и напоследок разделила мои волосы на пробор, а затем окинула меня придирчивым взглядом и подытожила: — Совсем другое дело!

Потом протянула мне рубашку.

— Бегом в постель. Я принесу тебе горячий поссет. — Энни расплылась в добродушной улыбке. — Ты такая симпатяга, если тебя отмыть! — Затем вдруг прижала меня к себе. — Бедная девочка. Что-то с тобой будет?

Кадку унесли, грязную воду шумно выплеснули во двор, и меня наконец оставили в покое. Я взяла свечку и подошла к мутному треснувшему зеркалу на высоком комоде. На меня смотрело мое отражение с покрасневшими веками — мыльная пена и добрые слова заставили меня прослезиться. Серые глаза с желтоватыми крапинками и четкой радужкой; кожа после ванны порозовела и стала не такой смуглой. Волосы спадали на плечи густыми прядями, которые цветом напоминали кору ясеня, а на концах рыжели, как дубовые листья зимой. Возможно, дело было в неверном свете свечи, но лицо в зеркале будто принадлежало не мне, а незнакомой взрослой женщине.